Евгений ЛАМИХОВ

КТО-ЧТО-СМОГ

или Размышления о поэтах "поколения СМОГ"


Автор сознательно избегает какого-либо цитирования стихов своих сверстников — поэтов «поколения СМОГ», чтобы:

1) подчеркнуть, что речь идёт о поэтах, творчество которых оставалось практически неизвестным массовому читателю на протяжении нескольких десятилетий;

2) предоставить читателю возможность самостоятельного знакомства с творчеством этих поэтов не по произвольным, вырванным из контекста, фразам и строкам, но при непосредственном цельнокупном восприятии стихов уходящей эпохи.

 

Последняя заметная (можно сказать больше: яркая, решительная, самоотверженная) попытка изменить закалённый характер Железного Века, преодолеть железобетонные заграждения стилистических норм и прорваться на новые рубежи в поэзии была сделана юными стихотворцами, родившимися в середине сороковых годов, т.е. в конце и вскоре после Великой войны. Было время, когда казалось, что именно они — молодые, красивые, двадцатилетние — успеют сказать своё слово до того, как жизнь приучит их повседневно заниматься рутинной "поэтической работой", необходимой и полезной, как и всякая другая квалифицированная работа в сфере культуры, образования и т.п., была надежда, что они успеют и сумеют достойно проявить себя. Успеют "прорваться" к современникам, как в начале века — великие предвестники и предшественники — Маяковский и Хлебников (ещё в далёком 1916-м году вдохновенно мечтавший "... о милом государстве 22-летних, / Свободном от глупости возрастов старших.").

Не претендуя на лавры первооткрытия, назовём лишь несколько фамилий из тех, что достаточно громко прозвучали на излёте "оттепели", прозвучали прежде всего как вызов официальной литературе, как обещание не подчиняться серому единообразию материалистического бытия и "установленного порядка",— и будет логичным начать с лидеров СМОГа, поскольку судьбы Леонида Губанова (1946-1983), Аркадия Пахомова (р.1944), Владимира Алейникова (р.1946), Юрия Кублановского (р.1947) оказались вполне созвучны всему происходившему в русской поэзии период плавного перетекания таковой из Железного Века в Бронзовый. Этот процесс приходится определять как плавный хотя бы потому, что не могло быть и не было резкого мгновенного переключения от одного Века к другому: поэты разных поколений синхронно жили, по мере сил здравствовали и по степени даровитости радовали читателей своими произведениями... При этом старшие и престарелые вовсе не торопились уступать свои позиции даже лучшим представителям творческой молодёжи: зрелому возрасту сродни уважительное отношение к общепринятому порядку и общепризнанным заслугам. Примерно тогда становится непреложным: ...молодым везде у нас дорога (на все четыре стороны: на целину, на сибирские новостройки и т.д.), старикам везде у нас почёт! Необстрелянная общеобразованная молодёжь должна была сначала мир посмотреть, а потом - как покажется, как приглянется.

От новоявленной поэтической поросли не требовалось ничего экстраординарного — всего лишь следовать правилам, всего лишь соблюдать приличия. Одно из главных правил: у нас гениями в одночасье не становятся. Когда все грамотные, когда почти все сочинительству ют, должна сохраняться субординация, ибо старшим — виднее, у них горизонты — шире, у них есть с чем сравнивать, они лучше знают науку мироустройства и выживания.

А тут вдруг — в начале 1965 года — всколыхнули и взбудоражили всю литературную Москву многие и громкие разговоры о СМОГе! И ладно бы — обошлось бы скорее всего без крайностей, если бы в расшифровке аббревиатуры звучало только: Смелость, Мысль, Образ, Глубина... Любой патриарх от поэзии мог такое напутствовать: ищите да обрящете! А тут снова и снова во всеуслышанье повторялось откровенное притязание: хотим именоваться Самым Молодым Обществом Гениев — ни больше, ни меньше. Подобная самоуверенность любого профессионального литератора может задеть за живое, разбудив в нём критический жар и энтузиазм: а я-то чем хуже?! Тут уж точно не избежать грома, даже среди зимы.

Был ли шанс у поэтов СМОГа сразу войти в русскую поэзию? Вполне — если входить, как все, как полагалось — незаметно, постепенно, "без трескотни и групповщины", как люди деликатные пробираются в зрительный зал после начала сеанса (и меньше всего нареканий будет, если — в последний ряд). Но молодость не страдает от переизбытка терпения и деликатности; иногда так хочется громко заявить о себе, что забывается элементарная предусмотрительность.

 

.....

Сразу отметим главное: для того, что можно было бы назвать периодом бурной деятельности СМОГа, судьбой было отведено ничтожно малое время — всего-то пол год а-год-пол тор а (?!) после октября 1964 года, после того самого кремлёвского переворота, в результате которого не только произошла замена Хрущёва на Брежнева, но и неожиданно возник некоторый беспорядок в рядах идеологиских работников — кратковременно, но на всех уровнях, пока проходила перетасовка кадров, пока шло перeоснащение ответственных кабинетов, пока новые выдвиженцы "не отвечали" за слова и дела старых приспособленцев, пока новые не взялись за выполнение своих прямых (как вскоре выяснилось, вполне старых) обязанностей. Тогда в толстенной льдине "оттепельного мироустройства" вдруг образовалось несколько трещин и трещинок, весьма по-разному заметных и не всегда опасных, но для многих кадровиков за этим последовали большие хлопоты и заботы о собственном благополучии, так что стало не до других — пока не улеглась пыль, поднятая перетряхиванием партийных ковровых дорожек...

Информация интересна непредсказуемостью, поэтическое дарование — желающее быть замеченным — привлекает самобытностью, необщим выражением. Живём в предвкушении грядущих откровений, мечтаем услышать своё слово, прекрасно понимая, что русская поэзия слишком велика, пространна и многообразна. В ней всякое новое - хорошо забытое, а всё воспринимаемое ныне мало-мальски "неочевидным" — не повод сразу же толковать о новаторстве и смаковать оттенки первозданной новизны. Куда важней — внимательно присмотреться к минувшему и "преодоленному", поискать и вспомнить — из какой традиции, от каких предшественников произрастает замеченное (здесь всё же лучше акцентировать: не обязательно то, что свое-новое, а хотя бы свое-свежее).

Вот и мы теперь, когда о полемическом задоре племени младого незнакомого уже помянуто, не поленимся заглянуть в стародавние «Опыты соединения слов посредством ритма», где в Предисловии заявлено с полной определённостью: "После работы над словом Хлебникова, Пастернака, Маяковского, Мандельштама, Тихонова, Сельвинского и других поэтов, расширявших и утверждавших новые возможности стиховой речи, вопрос о законности тех или иных отклонений от бытовых форм языка не возбуждает сомнений". Оказалось, что и Константин Bагинов, и неназванный автор Предисловия, и обэриуты в целом несколько опередили события — их вроде бы безобидные «опыты» на очень долгое время были задвинуты в соответствующий ящик: Век Железный не стал периодом бурного роста их популярности; хуже того, многое из ими открытого и "узаконенного" пришлось как бы заново "вводить в обращение" поэтам последующих поколений. Это "возвращение" оказалось отложенным до 80-90-х годов XX века.

 

.......

Что больше всего настораживало и смущало даже самых благожелательных редакторов и советчиков? Наверное, решительный уход от общепринятой повествовательности, увлечённость каким-то недооформленным, почти кодированным языком. Заметим, о чём-то похожем тогда уже было известно — из опыта русского авангарда начала века и обрывочных сведений о литературной практике в стилистике "автоматического письма"... Однако применительно к творчеству поэтов нового поколения более подстать другое определение: автоматическая просодия (система произношения), когда стих организуется, выстраивается и настраивается по созвучию, по неочевидной необходимости, по внутреннему смысловому соответствию. Возникает эффект узаконенной случайности, читатель (слушатель) теряется в догадках: неужели автор специально избегает ясности и сознательно идёт на затемнение смысла? мастерское ли это дело?

Действительно — похвальны ли подобные упражнения? Традиция или новомодный изыск? Не здесь ли сказывается отсутствие "школы"? А тут ещё кое-кто из старших товарищей подсказывает, делится опытом работы с читательской аудиторией:

 

"Читатель — чего он хочет?

Он хочет,

насколько я выяснил,

по - э - зии,

то есть неясных мыслей

и звуков клокочущих,

в ухе щекочущих."      (Ян Сатуновский. 17 августа 1967)

 

Итак, иносказания и недосказанность, когда автор предусматривает "затуманенность" смысла и допускает наличие неоднозначности в содержании стихотворения... Скорее традиционный приём, чем вызов и протест. Вспомним хотя бы — у Цветаевой в книге «После России» загадочное и пронзительное: "Земля да легка! / Друг, в самую сердь!"... или рядом: "Руки — и в круг /Перепродаж и переуступок!" (там более чем достаточно таких "шифрограмм"). И всякий раз есть основания утверждать, что автором оставлены пробелы — для вовлекаемого в сотворчество читателя: заполняй, чем сможешь, сколько хватит своей души... Не эту ли особенность Цветаева замечала и выделяла в поэзии Тихона Чурилина? Не такое ли позволяли себе, не так ли "вытворяли" юные Губанов и Алейников? Восторженная рискованная (раскованная?!) "игра в слова" на грани смысла... Могло ли такое понравиться скучноватым совписовским редакторам? "Соединение слов посредством ритма" — было точно не по вкусу.

 

Зимой и весной 2004 года вышло в свет несколько публикаций, посвящённых книге Леонида Губанова «Я сослан к Музе на галеры...». Вполне естественно, что знакомство с некоторыми из них привело к необходимости внесения изменений в данный очерк о поэзии поколения СМОГа. Не имея намерений вступать в дискуссию с другими уважаемыми авторами, уделим внимание только тем аспектам, деталям и штрихам, которые — при подчёркнутой субъективности трактовки — смогут как-то дополнить постепенно образующуюся картину этого сложного и значительного явления.

 

Общество, как правило, не гарантирует поэту (даже действительно щедрой мерой талантливому для того, чтобы по природному дарованию выйти в классики) если не прижизненного, то хотя бы посмертного признания на уровне классических образцов. Дабы объективно стать классиком, поэту необходимо, чтобы его творчество было самым широким и массовым образом разобрано на цитаты. А для этого особенно важно, чтобы достаточно долгое время цитаты годились, были созвучны жизненным обстоятельствам, подходили к ситуации в обществе. Значит, совсем не кстати периоды крушений и катастроф: ситуация в обществе достаточное время — хотя бы для нескольких поколений (предположительно: трёх-четырех и более) — должна оставаться стабильной. Если этого нет, если часто ломается общественное устройство, если по политическим причинам (или другим внешним по отношению к человеку: оккупация, эмиграция) трансформируются, пересматриваются или вовсе устраняются привычные ценности и критерии, то возникает серьёзная опасность подавления классики. Назовём это трагическое по сути явление: синдром Луи Ламбера (заметив, что Бальзак с абсолютной точностью определяет судьбу гениального героя своей философской повести: "Цветок, рождённый ни краю бездны, должен погибнуть — и никто не должен узнать его цветение и аромат" / цитирую по памяти).

Творчество, безжалостно перемолотое колёсами истории, будет со временем вспоминаться и анализироваться специалистами и учёными — профессионалами разного рода, но всяческие "революционные преобразования" оставляют слишком мало шансов для того, чтобы оно стало народным достоянием, вошло в классику... Не так ли точно — с выдающимися архитектурными сооружениями: пока сохраняется мир, они медленно стареют, продолжая служить людям и радовать поколение за поколением, но, разрушенные войнами или природными явлениями, они в лучшем случае уходят в область легенд и преданий. Когда после междоусобицы или нашествия варваров оказывается некому восстанавливать разрушенное, когда для слова живого приходит безвременье угнетения и отступает родная речь перед словами инородными, когда младшие даже слушать старших не хотят, отказываясь от их опыта и традиций, — тут уже точно некому становится думать о высоких классических канонах, тут неизбежно скудеет языковая преемственность, лебедой да чертополохом зарастает неблизкая дорога в классики.

 

Лирическое отступление: В беспросветные года глухие дичает обиходный разговор, беднеет словарь — к каким классическим образцам можно было примеряться-стремиться хотя бы в чукотской или марийской словесности, если всё-то житьё-бытьё было — выживание, преодоление невозможности думать о том, что было раньше, чем год-другой-третий назад, или что будет позже, лет через несколько? Важно говорить о том, что здесь есть, а не о том, что было или будет.

Объективно — ввиду однообразия жизни, из-за ограниченности круга решаемых задач, из-за замкнутости на быт, приковывающий к насущности повседневных проблем — не пополняется язык, не разнообразится речь, не "растекается мыслию" — не хватает вариативности ситуаций, мало содержательных контактов с тем, что составляет культурное наследие — откуда же быть неисчерпаемым богатствам классики? Не в обиду "малым народам" говорится, но попробуйте объяснить нанайцу или эвенку, что такое "смоковница" (получится ли что-нибудь лучше, чем знаменитая "развесистая клюква"?, или всё-таки "морошка" будет точнее?). Надо ли удивляться устойчивости марийского язычества?

 

Мандельштамовская безоговорочная классика: "Мы живём, под собою не чуя страны..." Для какого времени больше "подходят" эти строки? Для 30-х годов, 70-х или 90-х? Или вовсе — для начала XXI-ro века? Когда такого отчаяния ("не-чуяния") было больше, когда оно было больнее? Чтобы: "Наши речи за десять шагов не слышны..."

Обращение к стихам Осипа Мандельштама вполне естественно уже потому, что окружающая нас действительность была и остаётся страной Великого Нечуя (имя которого возникло из опечатки по цепочке созвучий: "под стобою не чуя..." — "под стопою не чуя..." — "под стопою Нечуя..."; если рядом поставить Великого Нечая, который воистину души не чаял /в смысле: не ведал, не полагал, не желал признавать/ во всех вместе взятых русских поэтах, впечатление будет усилено).Однако молодые люди, сопричастные возникновению СМОГа, намеревались заниматься поэтическим творчеством так, как будто этого вездесущего Нечуя просто не существует... Может быть, их обнадёживало и вдохновляло, что в 1961-м всё-таки вышло в свет «Избранное» Марины Цветаевой, а в 1965-м в и Борис Пастернак был издан в Большой серии «Библиотеки поэта», или придавал оптимизма положительный опыт Евтушенко и Ахмадулиной (в 1962-м была опубликована её первая книга «Струна»). Может быть, сыграли роль и какие-то знаки понимания и поддержки со стороны старших представителей "поэтического цеха"... Всё это вместе начинает казаться благоприятным стечением обстоятельств, располагающим к осуществлению прорыва — вперёд и дальше, на новые рубежи. То, что в творчестве юных поэтов намечался настоящий прорыв, не вызывает сомнений. Важно отметить: не все тогда понимали, что при этом имеется по меньшей мере два серьёзных повода для беспокойства. Во-первых, на начальной стадии прорыв выводил вовсе не на абсолютно неизведанные и неосвоенные территории, а заканчивался в местностях, весьма обильно усеянных (нетленными! — дабы простили нам поэты неуклюжую метафору) костьми первопроходцев, ибо к тому моменту столь переизбыточно богата была русская поэзия, что даже многими стараниями самых изобретательных авторов следующих поколений почти не удаётся создать что-либо такое, чего в ней уже тогда не было бы представлено достаточно ярко и убедительно. То есть прорыв вряд ли мог быть быстрым, надо было готовиться к долгому изматывающему наступлению, результаты которого тогда предсказать было невозможно. И второе: у проявивших себя предшественников направление творчества в основном хорошо согласовывалось с общей тенденцией и не противоречило "генеральной линии", тогда как поиски начинающих поэтов из СМОГа слишком часто устремлялись "куда-то не туда" и больше походили на нежелательный контрдемарш (или контрпрорыв). Ведь в стране Великого Нечуя не должно было быть не только поэзии гениального Мандельштама, но и поэзии менее заметных Чурилина, Нарбута, Терентьева, Введенского, Вагинова и многих-многих других авторов, "сомнительных" прежде всего из-за незаурядности, неугодных лица необщим выраженьем. (Однако, не от одной же щедрости душевной Марина Цветаева вспоминает Чурилина как гениального поэта, так что вряд ли кто знает, в последней инстанции, кого нам вправе числить в "менее заметных" — из обойдённых изданиями, из задвинутых в "нетути".) Фамилии эти, надо подчеркнуть, заслужили упоминания здесь не по причине особых авторских симпатий, а в связи с необходимостью объективного признания незаурядности их поэтических дарований.

Но об отсутствии Великого Нечуя в 60-е годы напрасно было мечтать: если и отвлёкся он на недолгое время от поэзии — на оперативно-идеологическую переподготовку, то не посчитал за труд вернуться. Обновлённый, посвежевший, нацеленный на неуклонный карьерный рост, он охотно взялся за наведение порядка в слегка запущенном поэтическом хозяйстве. Среди первых жертв этого возвращения было и слишком разгулявшееся племя молодое из СМОГа. Через год-другой после "воцарения" Брежнева в стране началась пора гипертрофированного лицемерия и обмана, наступил период, в котором не было оставлено даже малого места для творчества искреннего, безоговорочно честного и чистого, для продолжения мелодии на уровне высоких нот, прозвучавших в ранних стихах Леонида Губанова и его друзей.

Разгром СМОГа был быстрым и демонстративным — это был повод, чтобы всем показать идеологическую мощь "сплочённых рядов КПСС": партфункционеры всех уровней считали "культурный фронт" вполне подходящим для этого местом. А участники СМОГа — в большинстве своём молодёжь романтически самоотверженная, необстрелянная, не овладевшая даже азами маскировки — очень уж удобный объект для демонстративных, образцово-показательных и поучительных действий.

Финал Железного Века (в анналы которого так и не довелось быть внесёнными поэтам СМОГа) и начало Бронзового Века с документальной точностью "зафиксированы" в следующем стихотворении "иронического очевидца" Яна Сатуновского:

 

"С мычащими мальчишками,

с замытыми девченками,

со смогами

покончено.

Перегорели лампочки

во всем созвездии,

мы - чащие

мальчики,

за - мытые

девочки.      (7 августа 1967)

 

Литературная жизнь не прекратилась и не заглохла. Функционировали литстудии и литобъединения, выходили в свет сборники стихов, но для того, кто перед тем и единожды не успел солгать, было не по силам включаться в хорошо организованное поэтическое сочинительство. Многие "не вписывались" в упорядоченный литпроцесс, имея твёрдые намерения сохранить творческую индивидуальность, многие — но не все, потому что некоторые "не могли не писать", и их дарование находило себе выход (под псевдонимами и т.п.), и жизнь постепенно устроилась "не хуже других". Поэзия первых (многих) на многие годы становится практически недоступной широкому читателю, она надолго, если не насовсем, уходит "под лёд" — едва промелькнув в просвете поздней (как выяснилось: предзимней) "оттепели". Творчество вторых (некоторых) с годами получает большую или меньшую известность, как обычно бывает — не всегда соразмерную поэтической одарённости. Но не о них у нас речь.

Вернёмся к СМОГу, к тем его зачинателям, для которых выход на массовую читательскую аудиторию был отодвинут на десятилетия. Первая (очень спорная по составу и редакционному представлению текстов) книга стихов Леонида Губанова «Ангел в снегу» увидела свет через одиннадцать лет после смерти автора, в 1994-м году. Первая московская книжечка Юрия Кублановского «Оттиск» была издана в 1990-м (первая в родном отечестве, т.к. в заграничьях книги его стали выходить с 1981-го года). Владимиру Алейникову удалось увидеть свою первую книгу стихов изданной только в 1987-м (заметим: когда автору перевалило за сорок и было за плечами более двадцати лет творчества). Единственная книга стихов Аркадия Пахомова вышла в 1989-м, (по объёму его поэтический "багаж" всё-таки уступает созданному другими вышеназванными поэтами; отдельные публикации в периодике не могут, конечно, свидетельствовать о широкой известности и популярноcти автора).

Так и прошло-минуло для них неприветливое своё-не-своё время — для поэтов послевоенных годов рождения: мимолётом. Если у каждого из вышеназванных просуммировать тиражи всех поэтических книг, изданных в рамках Бронзового Века (т.е. до 2000 г.), вряд ли у кого наберётся больше 10 тысяч экземпляров... А у Губанова — и вовсе неполная тысячa!?

Урока ради оглянемся на их недавних предшественников: у Евтушенко первая и вторая книги — по 10 тыс., у Рождественского всё начиналось с 3 тыс., у Ахмадулиной — тираж дебютной «Струны» — 20 тысяч! Плюс к тому — регулярное участие в сборниках «День поэзии», тиражи которых доходили до 100 тысяч. Всё вместе и давало гарантированный выход на "массовую читательскую аудиторию".

.....

Снова и снова возникает вопрос: а был ли, в самом деле, выражаемый средствами поэзии осмысленный протест, было ли из-за чего поднимать общественность на немилосердную борьбу с юными дарованиями? Вот что пишет об этом Юрий Кублановский в «Новом мире» № 1 за 2004 год: "Поколение до нас плохо мыслило себя вне печатания, даже Бродский при всей его тогдашней неординарности искал возможность публиковаться. Мы же страницами советских журналов брезговали почти изначально, правила социалистической поэтической жизни отвергали с порога. И это был, разумеется, не столько политический выбор — мы были тогда для него еще слишком незрелы и "неотмирны", — сколько органические установки свободной нашей эстетики".

Так был ли "мальчик", был ли протест? Конечно — был. Неучастие в официозе, уже было протестом. Неподчинение редакторам и другим организаторам литпроцесса — тоже. Потому-то "госмеханизм и ответил Обществу Гениев — нешуточными гонениями.

И другой "старый-больной" вопрос: а был ли всё-таки совершён, состоялся ли неоднократно упоминавшийся прорыв? Важный вопрос, на который можно уверенно ответить: да. Был прорыв — к воле, к ценнейшему дару судьбы, именуемому внутренняя свобода. Прорыв, приводивший к бесчисленным осложнениям, поскольку сопровождался решением: не печататься!

Это означало: не уступать, не подчиняться "обстоятельствам", не соглашаться на "игру по правилам". Для кого-то такой выбор был связан с ещё большим ограничением: не сочинять стихов! Печальные последствия для начинающих поэтов — самоустранение из литературного процесса, "безголосица", затянувшаяся на многие годы. Эта участь досталась не только тем, кто был непосредственно причастен к СМОГу,— ныне становятся известны десятки (если не сотни) поэтов, "появившихся на свет" в одночасье "готовенькими" в возрасте 40-50 лет... Трудно говорить теперь — с оглядкой на целое поколение — об уровне созданной ими поэзии: слишком многое в жизни и творчестве утрачено безвозвратно.

Читатели-сверстники повзрослели или вовсе состарились — что им теперь до звонких или надрывных давних юношеских стихов? что от поэм восторженных или трагических — о той жизни, которой нет и не будет? что, кроме памяти, далеко не всегда доставляющей радость?

А читателям молодым почти всё — вчуже и невдомёк, не привлекают их ни романтические, ни драматические реалии "старого мира" (даже страна — другая, даже Старый Крым — коему посвящены многие вдохновенные строки Владимира Алейникова — неблизкое зарубежье). Изменились география и геометрия мира: пространство стало иное, к нему не подходят представления ни Эвклида, ни Лобачевского (оба остались брошенными в прошлом — в отставленных школьных учебниках СССР).

 

Лирическое отступление: Угораздило же моих сверстников так попасть в своё-не-своё время: перебросила судьба — читающих и пишущих — одним махом от произвола каби-НЕТов к бесправию интер-НЕТа, одним перевалом из догутснберговой самодеятельной эпохи в высокотехнологичную постгутенбергову (думала ли Анна Андреевна, что такое вообще возможно?)... Но не бывает времени безлико-безмолвного: у всякого времени есть лицо и голос — всё начинается с человеков и ими заканчивается. Для литератора время своё — это когда в редакциях и издательствах собралось-накопилось достаточное количество своих людей, т.е. таких, кто не считает приходящего автора посторонним, чужим, тем паче — вредным или опасным, кто сам понимает, какое и для кого пришло благоустроенное своё время.

Для поколения СМОГа такого своего времени не успело случиться, слишком мало было их, военно-послевоенных, слишком долго им пришлось ждать за оттепелью потепления. Только лишь вздохнули они с облегчением, как в спину стали напирать молодые, активные, долготерпением не испорченные, ожиданием не измученные — те, кто родился в середине 50-х и позже. В экономике вошло в силу "поколение реформаторов", и нечто похожее параллельно происходило в литературе. Главное — приходили другие, не отягощённые идеологическими условностями и "приличиями', но весьма обогащённые опытом предшественников — тех самых — из успевшего состариться поколения СМОГа.

 

Но остаётся надежда, что поэтическое наследие 60-80-х годов XX века ещё будет востребовано в должном объеме. Постепенно, понемногу будет отфильтровываться то, что заслуживает перетекания в вечность, превращения в классику (и синдром Луи Ламбера также останется в прошлом - как опасность, которую удалось преодолеть). Главное чтобы выходили в свет и были доступны читателям книги поэтов этой суматошной эпохи.

.....

 

Было сказано о том, что Век Железный категорически не хотел "уходить со сцены в расцвете лет" — в середине 60-х... Для нового поколения, для поэзии Бронзового Века судьба дала шанс заявить о себе — промельком в неширокой полынье поздней "оттепели", пробой пера и голоса, но не более того. Творчество излишне "смелых мыслью" юных поэтов почти сразу было замечено и удостоено особого внимания: ему на многие годы предписано было находиться "подо льдом", "под спудом", под гнётом "общепринятых" норм и правил.

Энергетика подспудного неприятия канонов (у тех, кто всё-таки приспособился и занимался литературной работой), как и энергетика безвыходного протеста (у тех, кто упорствовал и категорически не включался в литпроцесс) накапливалась годами. Такая "нагрузка" обременительна для всякого человека и опасна для натур поэтически одарённых: вольно или невольно она постепенно начинает преобразовываться в энергию разрушения.

Нужно ли удивляться тому, что неофициальная русская поэзия завершающей трети XX-го века оказалась переизбыточно заряжена энергией разрушения? (Заметим вскользь, что пафос разрушения — весьма важная составляющая европейского культурного наследия, знакомство с которой начинается у нас с дошкольного возраста. Тут и античная классика — "Карфаген должен быть разрушен", и Содом с Гоморрой, и башня Вавилонская, и так далее до совсем недавнего — "Весь мир насилья мы разрушим...", и до новейшего — из танков по гнездилищу народовластия... Всё это впечатывается в сознание, становится привычным и со временем не может не дать соответствующих результатов.)

Напомним: у поэтов Железного Века (вторая треть XX в.) была реальная возможность — не потерять голос — воинам никак не возбранялось петь о героических сражениях и походах, барды-путешественники без помех упражнялись в красноречии, повествуя о дальних странах и чудесах заморских. У поэтов Бронзового Века положение было совсем незавидное, ибо своих подвигов им совершить было негде (даже боевые Действия в Афганистане оставались фактически запретной темой вплоть До ухода оттуда, до вынужденного возвращения, после чего ситуация почти не изменилась — слишком эфемерными вдруг стали представления об интернациональном долге), да и пора географических открытий стремительно уходила в прошлое, уступая напору новейших технических средств. Таким образом, начинающие авторы, не согласные плыть по течению, соблюдая приличия и субординацию, оказывались перед выбором... Либо безоговорочно следовать "золотому правилу советской словесности", гласящему: если можешь не печататься — помалкивай! Либо найти применение своему дарованию в сфере литературы неофициальной (впрочем, принадлежность к андеграунду или участие в авангарде не означали полной конфронтации с творческими организациями и союзами, всегда были возможны взаимодействие и сотрудничество).

 

Лирическoе отступление: Воспользовавшись банальным уподобле-ем, можно сказать, что так называемый авангард был чем-то вроде сверкающей в лучах общественного внимания верхушки айсберга "новой литературы", но была и огромная масса неведомого и сокровенного (самодеятельного и самодостаточного) литературного творчества, поскольку тысячи и тысячи авторов продолжали заниматься поэзией — негромко и непритязательно, "в стол" и "на будущее", по потребности души и чаще всего при поддержке лишь узкого круга ценителей и почитателей. Применительно к этому процессу, вероятно, более подходит наименование андеграунд - оно точнее соотносится с неявным, углублённым и почти безвыходным характером творческой деятельности такого рода. Есть ещё определение; народное творчество.

 

Но попробуем присмотреться к 60-м внимательней, без предвзятостей и "ангажированности".

При Хрущёве нормой поведения стало лицемерие, слегка или в меру приукрашенное ложью, точнее — ещё не вызывающей, откровенной и наглой лжищей, а фантазией, пристрастившейся к невыполнимым обещаниям, вроде: "Нынешнее поколение советских людей будет жить при Коммунизме". Лицемерие было почти что "хорошим тоном".

При Брежневе положение резко и существенно изменилось: лицемерие очень быстро переросло во всеобъемлющую настойчивую — системную — ложь... И начиналось всё с того, что нужно было сделать вид, а затем постараться убедить себя и других в том, что никто ранее не лицемерил, не возвеличивал недостойных кумиров, не призывал к недостижимым целям, не давал заведомо ложных обещаний. Последнее было тем более важно, что до некоторых особо сообразительных граждан стало "доходить": КОММУНИЗМ для всего советского народа построить невозможно, — и это запоздало вызревшее понимание жизненных реалий также стало укрываться — опять же ложью.

Ложь стала главным тактическим и стратегическим оружием государства и его верных служителей. Ложь входила в плоть и кровь, становилась "образом мысли".

Но кто-то в обществе, в народе — определённо не хотел лгать. Причём сочинители, обязанные "называть всё по имени", и поэты милостью Божией — острее других чувствовали ложь и более других не хотели ей следовать. И это уже образовывало протест, сопротивление, вело от инакомыслия к инакодействию. А после событий 68-го года (Чехословакия и прочее) ложь приобрела катастрофически громадные масштабы: практически всякое самостоятельное критическое мнение и суждение почти неизбежно попадало в разряд опасного инакомыслия. Хотя поголовного "опломбирования мозгов" не происходило и кто-то продолжал упорствовать в осмысленном несогласии с ложью, однако "системное давление" шло по нарастающей.

В таких условиях быть поэтом — и не лгать — оказывалось (чем далее, тем более) невозможно. Впрочем, об этом до сих пор как-то "не принято" вспоминать и говорить... Ведь литературное действо не затихало ни на минуту.

Казалось бы, всего лишь "досадные мелочи" — неприятие лжи и нежелание участвовать в её преумножении, а последствий множество и драматических, и трагических — для тех, кто оставался верен поэтическому призванию даже тогда, когда произвол "обстоятельств" становился непереносимым. Вспоминаются подробности печальные, судьбы трагические — слишком много таких и для "бурно-расцветного", и для "стабильно-застойного" времени.

С Леонидом Губановым и его сверстниками общество обошлось несправедливо, им было отказано в праве на самостоятельный выбор: не лгать, не ходить в подсобниках, не унижаться в ожидании "своего праздника". Думается, не о призрачной умозрительной свободе мечтал Губанов, не ради неё была отдана многотрудная жизнь; другое сломило: не выдержал гнёта посредственности, не перетерпел нудного торжества несправедливости.

Поколению Губанова было отказано в праве решать те творческие задачи (фактически даже больше: формулировать и решать), для которых оно было предназначено по обстоятельствам рождения, чтобы Русская Поэзия развивалась, а не занималась повсеместно и бесконечно перепевами примерно-узнаваемого одного и того же, "хорошо забытого". Каждый из его сверстников по-своему переживал навалившуюся несправедливость, у каждого сложилась своя судьба, только общее оставалось — ощущение безвременья; так и проходили сокровенные поэты: не свои — в своём времени.

Осенью 2004 г. вышла в свет книга Владимира Алейникова «Голос и свет, или СМОГ — самое молодое общество гениев». Теперь всякий интересующийся может, что называется, из первых уст узнать о многих подробностях, сохранившихся в памяти одного из непосредственных участников романтических и драматических событий середины 60-х годов и более позднего времени. Наш взгляд на это явление остаётся подчёркнуто сторонним и безусловно благожелательным — при сохранении надежды на то, что высказанные мнения и соображения могут послужить во имя истины при изучении этого сложного — теперь уже стремительно уходящего в историю — материала.

 

Примечания

 

1) О других даровитых представителях этого поэтического поколения напомним хотя бы небольшим перечнем: Вадим Делоне (1947-1983), Сергей Морозов (1946-1985), Юрий Виленский (Г. Недгар, 1944-1989), Лев Васильев (1944-1997), Виктор Кривули (1944-2001), Евгений Блажеевский (1947-1999), Григорий Кружков (р. 1945), Александр Смогул (р. 1946), Борис Романов (р. 1947), Аркадий Агапкин (и далее — на усмотрение читателя). Конечно, по историческим меркам четыре года — слишком короткий промежуток времени, чтобы полагать только его исключительно благодатным для русской поэзии, но справедливости ради признаем: не зря ведь природа расщедрилась настолько, что родившихся тогда талантливых поэтов хватило бы на полвека для любой среднестатистически-упорядоченной западноевропейской страны.

2) Книга воспоминаний одного из участников событий — Владимира Батшева (Латушева), изданная в Лос-Анжелесе в 1990 г., называется "СМОГ. Поколение с перебитыми ногами". В 1995 г. автор эмигрировал, живёт в Германии.

3) О том, что "подлёдный" период творчества интересующих нас поэтов был периодом настойчивых активных (часто самоотверженных, хотя далеко не всегда очевидно-плодотворных) поисков своего содержания, нужно говорить особо, серьёзно и вдумчиво.

 

Сайт создан в системе uCoz